|
ДЕЛИКАТНЫЙ НАМЕК СУДЬБЫ
Начну с истории, можно сказать, нелепой, если бы выдержка временем не придала ей тайно мерцающий смысл: как я отказалась учиться журналистике в Ленинградском университете. Ситуация складывалась так. Закончив школу с золотой медалью, я впервые покинула папу с мамой, увлекаемая в культурную столицу туманными представлениями о классической филологии и паровозной тягой. О паровозной тяге упоминаю неспроста: в тот раз я, провинциальное дитятко, впервые села в вагон поезда.
Выдался ли тот год особенно урожайным на медалистов, только факультет филологии ЛГУ отбивался от них (от нас!) посредством собеседования. И на собеседовании внезапно вышел мне боком метод соцреализма. Сейчас я могу внятно сказать только об одном его постулате: отражать жизнь в ее революционном развитии. А тогда с перепугу вспомнила три догмата – вместо положенных семи или одиннадцати, кто его знает?
Это сейчас уместны подтрунивания и подмигивания, а в середине пятидесятых шутки с соцреализмом, а равно и небрежение к нему, обходились дорого. После собеседования меня, раздавленную своим ответом, отозвала в сторону прокуренная академическая дама и говорит: «Мы возьмем Вас на отделение журналистики, если Вы не против». Так я впервые услышала слово «журналистика» применительно к себе. Если бы я тогда знала слово «каскадер», то поставила бы оба понятия в одну смысловую цепочку. В состоянии безмолвного шока я забрала свои документы и мигом забросила их на филфак пединститута им. Герцена. Клеймо позора жгло мою душу особенно нестерпимо оттого, что моя одноклассница Ирина Тужик благополучно прошла проверку на профпригодность.
И вот тут уместно ввернуть русскую сказочку «Худо, да хорошо».
Возвращается мужик из города, а навстречу – барин. Слово за слово, мужик объясняет, что, мол, ездил в город за мерою гороха. И дальше диалог развивается примерно так.
- Вот это хорошо! – радуется барин. – Хорошо, да не дюже. Ехал пьяный, да рассыпал. – Вот это худо. – Худо, да не дюже. Рассыпал меру, а подгреб-то две. – А вот это-то хорошо. – Хорошо, да не дюже. Посеял, да редок. – Вот это худо! – Худо, да не дюже. Хоть редок, да стручист.
Прервемся, чтобы не соскочить в дурную бесконечность. Принцип лукавой сказочки начнет просверкивать, как только будешь пристально вглядываться в прожитое. Судьбу свою, видно, так только и можно читать: глядя вспять.
Вышло так, что, рассыпав меру означенного гороха, я подгребла-то две. Дело даже не сводится к тому, что в институте случилось несколько незабываемых встреч-событий, в том числе с Виктором Николаевичем Бернадским, в семинаре которого мы знакомились с идеями Ключевского – самого глубокого российского историка. Институтская среда подарила мне таких просвещенных провожатых по театральным, музыкальным, архитектурным тропам Ленинграда, что именно сам город стал моим главным университетом. Приезжал ли на гастроли пианист Глен Гульд, или показывали похороненные ранее в запасниках картины Матисса и Пикассо; Смоктуновский ли играл князя Мышкина в БДТ или Бялый читал лекции о Достоевском в университете – мы всюду совали свой нос. Дежурили ночами в филармоническую очередь, ходили пешком с палаткой по Пушкинским местам в Псковской области, прибегали на Фонтанку к ступеням Публичной библиотеки или на площадь Искусств, где разворачивались полемические баталии по поводу тупиковости соцреализма в визуальных искусствах. Никто меня не спрашивал, пойду ли я, хочу ли я. Говорили коротко: встреча в таком-то месте, в такой-то час.
Да, подгребла-то две меры! Так получилось благодаря моим ленинградским подругам, неутомимым и вездесущим рыцарям культуры. Как только я не свихнулась от наплыва информации, раздирающей душу новыми образами и идеями? Одно слово: молодость!
СИДЕНИЕ НА ПЕЧИ
В 1974 году я получила первую премию от Союза журналистов. Тогда вручали ее без помпы, без фанфар и стечения публики. Я заведовала тогда отделом культуры в редакции «Тюменского комсомольца» и привезла из Тобольска очередную порцию очерков. В том же году – через несколько месяцев после премии – вылетела из редакции, как пробка из шампанского, вместе со своей подопытной культурой, вместе с моим культом дружбы и всеми прекраснодушными порывами, заменяющими зрелое мировоззрение.
Конечно, кроме явного факта – добровольно поданного мною заявления об уходе – есть тайная подоплека, которая и составляет сюжетный нерв этого узла, но об этом как-нибудь в другом жанре. Самые главные пружины наших поступков обычно остаются за скобками (по крайней мере, прижизненными).
Ужас в том, что я оказалась в вакууме, потеряла привычную среду обитания: газет-то в ту пору в Тюмени было две – партийная и комсомольская. И Николай Яковлевич Лагунов, партийный функционер в роли редактора «Тюменской правды», мигом привел меня в чувство, когда я сделала над собой громадное усилие и попробовала сотрудничать с партийной прессой. Осыпав мой текст комплиментами, какие и Льву Толстому не снились, он переписал мой материал от первого до последнего слова. Еще и резолюцию вынес «отлично!». Интересно все-таки, – кому?
Вот тогда-то, сжав зубы, я и поклялась себе навсегда уйти из журналистики. Тихо сопеть в издательстве Тюменского университета – таков мой затвор на 30 лет. До рекорда Ильи Муромца, сидевшего на печи 33 года, слегка не дотягивает.
Это сейчас можно говорить эпически величаво: затвор на 30 лет. А в час пик не помышляешь ничего такого ни на 30 лет, ни на ближайшую неделю. Душа съеживается от отчаяния: тотальный кризис. И даже потеря 20-ти килограммов веса – не самое страшное в тот год. Потерялись, оборвались смысловые веревочки, привязывающие к жизни. И единственное, что было в состоянии поднять меня на ноги по утрам, – соображение, что надо варить дочери кашу.
Давайте отмотаем лет 15 назад от этой кризисной точки. Наверное, стоял январь 1960-го года. Мы с Ириной столкнулись морозным утром у Спасской церкви на улице Ленина. Помню, как мы злорадно хохочем всласть над своей участью. Еще звезды не померкли, а мы несемся, вылупив глаза, по своим постам: Ирина в заречный детский садик бряцать на пианино, а я в школу № 30 (за виадуком) на ниву народного просвещения с увесистой папкой ненавистных тетрадок. Стоило ради этого голодать-холодать на брегах Невы. Хохота не оберешься.
Когда по весне Ирина узнала о вакансии в редакции «Тюменского комсомольца», мы экстренно обсуждали план дислокации. Она-то уже прицелилась пойти музыкальным редактором на возникающую из небытия телестудию, и стало быть, должность литературного правщика в секретариате молодежной газеты выпадает мне. Вариантов нет! Каторжане такой рывок в пространстве называют переменой участи. Я решилась. Стрелы моего раздраженного отца по поводу пронырливых щелкоперов не достигали цели. Я и не собиралась щелкать пером. Думала, буду тихо-мирно пропалывать тексты от всякой засоряющей белиберды.
Словом, журналистика подкралась исподтишка и стала неумолимо прибирать меня к рукам. Первая получка ошарашила меня. Оказывается, за редакционные будни, смахивающие на клубные посиделки (по контрасту с чопорно-казенной учительской) еще и деньги платят! И понеслись дни, исчисляемые верстами и версткою, летучками, взбучками и эфемерными победами. Помню, как впервые мое сочинение удостоили похвалы на летучке за свежесть подачи – это был отчет о первомайской демонстрации. Помнится и одна из первых командировок по апрельским непролазным топям. Чтоб добраться из Абатского до искомой деревни, мне пришлось напроситься в компанию к трактористу. Мы тащились на тракторе, звеня и подпрыгивая, до утренней зари, и молодой тракторист все смешил меня, допытываясь, сколько же деньжищ отвалят мне за предстоящее расследование.
Я клоню к тому, что кувырок из редакции (читай: из журналистики) потому и оказался таким травматичным, что границы между личным и профессиональным, между семейным домом и казенным размывались все неотвратимей.
Сами посудите: самая простая фраза «Есть ли у вас спички?» звучит в разной тональности в лесу у костра или в темном пороховом погребе. У меня-то как раз получилась ситуация порохового погреба: весь уютный, нелепый, родной уклад взорвался в одночасье от одного моего рискованного жеста… В общем, никогда не подавайте заявление об уходе в горячке… Могут подписать не сказав ни слова.
Тогда ведь я не знала сказочки «Худо, да хорошо». А если б и знала, разве умела бы приложить к своей ране эту доведенную до гротеска амбивалентность худа и добра? Как я строила свою душу с нулевого цикла – сюжет для другого случая. Только скажу, что среди многих всегда отличу тех редких людей, что поднялись с самого дна отчаяния. Вернувшиеся из бездны смотрят на мир иначе.
Кстати, за все 30 лет вынужденно-добровольного подполья ни один из моих редакционных коллег не спохватился обо мне, и я проживала в параллельном мире словно в шапке-невидимке. Предложение к сотрудничеству возникло непредвиденно. Вдруг приехала дама из Средне-Уральского книжного издательства (изящная аббревиатура: СУКИ), нашла меня и говорит: «Пишите книгу о Тобольске. Хотите – о кремле, хотите – о городе». Чудеса, да и только! Конечно, я не сразу смекнула, что в Свердловске просто-напросто в подшивке тюменских газет выудили серию моих очерков о заповедном умирающем мире. И года два еще я пребывала в раздумье «быть или не быть?», пока судьба снова не хлестнула кнутом. Разлетелся вдребезги наш брак с Володей, и спасая себя от разрушительной стихии развода, я взяла с собой двенадцатилетнюю дочь Катю, и мы двинулись в Тобольск уточнять городскую топографию, собирать факты и легенды и развеивать собственную печаль.
Вот тут уже появились проблески правильного отношения к происходящему: теряешь меру гороха, а подгребаешь две. Хотя, может, и другого сорта. На книжку о Тобольске («Этюды о заповедном городе», 1986) появилось три рецензии – и все непечатные. Первая: редакторы свердловского издательства изъяли из причитающихся мне авторских экземпляров по книжке (правда, с моего ведома), смягчив этот пиратский захват признанием, что никто еще у них не решал краеведческую тему в жанре лирической публицистики. Вторая: тираж в Тюмени разошелся молниеносно, и приятель моего бывшего мужа привозил мне стопку «Этюдов» из Бердюжья – для подарков. Третья: встретивший меня в овощном магазине писатель Борис Галязимов поклонился мне чуть не в пояс – в знак признательности за уровень компетентности. Поскольку я вела с ним до этого только шапочное знакомство, его комплименты возле ларя с картошкой сильно смутили меня.
Сейчас понятно, что «Этюды» – не единственная «мера гороха», которую я подгребла в компенсацию за рассыпанное счастье. Нельзя умолчать еще и о том, что, вылетев за рамки своей среды, я спаслась от соблазнов верхоглядства и тех тщеславных обольщений нашего брата (а также и сестры), которые чреваты бесконечными назойливыми похвальбами, с каким тузом ты стоял(а), сидел(а) или лежал(а).
Впрочем, попробую изложить свою университетскую практику более системно, в ритме приведенной сказочки. Тогда выйдет так.
– Это хорошо, что спаслась от тщеславных обольщений известностью. – Хорошо, да не дюже. Унизительно чувствовать себя винтиком и шпунтиком в бюрократической машине. – Вот это худо! – Худо, да не дюже. Ощущение тайной свободы не задавишь ни квартальной отчетностью, ни казарменным режимом. Вдруг ни с того ни с сего полезли стихи, как трава сквозь асфальт. – Хорошо-то как! – Хорошо, да не дюже. Вспомнить даже страшно, что я цепенела порой от одного только взгляда ректора, как цепенел, видимо, крепостной крестьянин, если не угодил барину…
Однако сколько веревочке ни виться, а конец есть. Если даст бог дожить. Новый роман с журналистикой у меня начался в 66 лет.
ЗАСЛУЖЕННЫЙ СОБЕСЕДНИК
Как много научных текстов протекло через мои редакторские руки за 30 лет – и как мало осталось в памяти глубоких мыслей! А если честно, то нисколько. Вот почему масштабные идеи профессора Роберта Бембеля, взрывающие парадигму привычных представлений о мироздании, сыграли в моем сознании роль землетрясения. Я вспомнила «хорошо забытое старое» (то есть свое ремесло) и отправилась в новый тогда журнал «Сибирское богатство». Можно сказать, с информационной бомбой за пазухой – так я оцениваю сейчас свое интервью с Бембелем. Для Владимира Ивановича Чижова, тогдашнего редактора журнала, возникла двойная шарада: и идеи какие-то безумные, и обо мне он слыхом не слыхивал. Я предстала перед ним как призрак отца Гамлета.
Однако Владимир Иванович с честью выпутался из ситуации: попросил меня завизировать текст интервью у инакомыслящего профессора (что я и сделала), а потом признался, что сразу оценил в моем тексте почерк профессионала. Мы подружились с ним, я стала приносить в редакцию что-то вроде очерков о людях, которых один острослов энергично назвал «коллекцией ненормальных». Владимир Иванович не раз, пытливо глядя мне в глаза, спрашивал: «Это правда, что есть такой человек, или Вы его придумали?» Конечно, я только хохотала: фантазии в документальном жанре, это ж надо! Однако со временем мне стал открываться какой-то резон в этих странных вопросах. Видимо, в беседах с героем выявлялся какой-то «сокровенный человек», как бы некий двойник, о котором не то что люди не знают – сам он не ведает.
Действительно, весьма успешная женщина рассказывает историю тяжелой, гиблой любви. Майор запаса, любимец подростков, признается, что он сын вора в законе. Очень интеллектуальный художник похваляется тем, что в школе не решил самостоятельно ни одной задачи. Или эти еще внезапные выкрики спохватывания посреди наших бесед: «Зачем я все это Вам рассказываю?» И наконец, самое для меня потрясающее: иные (не все!) плачут, когда я знакомлю их с текстом исповедей. Плачут отнюдь не от горести, что почувствовала даже моя четырехлетняя внучка, ставшая однажды свидетелем такого катарсиса. «От радости тоже бывают слезы», – сказала Лиза, и мы поразились, откуда она-то знает.
Секрет тут прост. Чтоб прожить с достоинством самую незатейливую судьбу, требуется большое мужество. Потому что каждая душа со временем упирается в безутешное неотвратимое одиночество. Правда, иной и себе не признается в этом ни за что. Зато в другом страх смерти и одиночества приобретает крайние формы. Одаренный художник никогда не расстается с сумой, где лежат все его документы, и даже деньги боится держать возле себя – сплавляет их доверенному лицу с единственной просьбой – похоронить его.
Понятно, что мои собеседники разнятся по возрасту, чину, опыту, открытости к диалогу. Но для меня главная трудность каждый раз одна и та же – заслужить собеседника. И, конечно, подлинный успех выпадает не каждый раз. Редок горох, да стручист.
Когда-то на заре туманной юности я отпрянула от журналистики, сопрягая ее, видимо, с репортерским типом, а значит, с выдающейся пронырливостью. Но случилось непредвиденное: мне не нужно сейчас бегать за сюжетом – он сам приходит ко мне в дом. Или настигает меня в подворотне, на лавочке автобусной остановки… Не далее как в мае подошел вроде бы забулдыга попросить на опохмелку, потом вдруг встрепенулся: «Ну что ты так смотришь, рыжая?» – и давай рассказывать про Афган, про то, что все вверенные ему бойцы погибли, а он, командир, уцелел, падла… «Скажи, рыжая, как жить?»
Когда я поняла, в конце концов, что в любом «худо» есть смягчающие детали, а в любом «хорошо» лезут в глаза изъяны, то магистральной задачей стало избавиться от всяких предубеждений. Однако не оценивать ситуацию, не навешивать на нее ярлык, а просто преодолевать передрягу как очередной урок, – все это оказалось много трудней, чем задавить в душе зависть и склонность к обидам. Кстати, об обидах. Если раньше я считала, что меня предал друг, то теперь мне кажется, что он просто-напросто замешивал цемент для моего нового душевного фундамента. Только на этом фундаменте и возможно подлинное взаимопонимание с детьми, с героями и со всеми теми, в чьей душе таится и ребенок, и герой, но он этого пока еще не знает.
|