|
А крылья прорастают так –
Из ничего, из ниоткуда.
Нет объяснения у чуда.
И я на это не мастак.
Геннадий Шпаликов
Если ему долго не спится, он принимается решать задачку из учебника Магницкого. Только не подумайте, что он математик.
Если ему случается в кругу коллег высказать свое мнение, каждый последующий оратор, слегка уязвленный его красноречием, начинает с реплики: «Я, конечно, не могу выразить себя так красиво…». Нет-нет, он и не актер вовсе.
Если в дружеской беседе возникнет разговор о судьбах мира (а именно этот уклон неизбежен), он доверительно выскажет свое острое неприятие идей Сартра и Камю и, возможно, поделится своим восхищением от прозы Борхеса: она для него предпочтительней даже романов Маркеса. Думаете, что он филолог? Или культуролог? Или философ? А вот и нет.
Речь идет о скульпторе Геннадии Вострецове. Немножко наслышанная о причудливости этой личности, я все же не ожидала, что с первых же минут нашего знакомства он в атакующей манере поставит передо мной насущнейший вопрос: как можно математически выразить энергию души? Если известно, что масса души равна шести граммам… Тут же в ураганном темпе последовали расчеты. И пока я лихорадочно соображала, почему в формуле фигурирует скорость света, стало ясно, что полученная в итоге колоссальная величина – вовсе не самоцель, а косвенное неоспоримое доказательство в пользу существования… Бога и Дьявола. Неужели непонятно почему? Не забывайте: в мире идет грандиозный поединок за обладание энергией. Вот почему Бог и Дьявол схлестнулись в роковой схватке из-за каждой человеческой души. Значит, математика здесь выступает служанкой философии, – запоздало мелькнуло у меня в голове. А Геннадий Петрович уже объясняет, почему американцы так нацелились на Луну. Да их интересует гелий 3, одной тонны которого достаточно, чтоб обеспечить на год энергию для всей планеты.
В конце концов, мы повернулись все-таки лицом к истокам творческой энергетики Геннадия Вострецова. Как, когда и почему рождается художник? Возможно ли это как-то уловить? И Геннадий начал рассказывать о себе, но, признаться, сначала выходило как-то клочковато. Однако терпение, терпение! Бутон цветка ведь тоже раскрывается постепенно. Знаете, почему в голову залетело такое растительное сравнение? Да на каждую встречу со мной Вострецов приносил цветок – розу, хризантему, а потом пришел с хурмой. Единственный собеседник, удостоивший меня такой чести. А ведь, согласитесь, подобный жест ярче выявляет личность, чем все умопомрачительные беседы. Мне и захотелось подать его откровения под знаком розы, хризантемы, хурмы. К иным событиям герой прикасается не единожды. Как бы встрепенувшись, отряхивает пыль с того, что сослано на чердак памяти.
Словом, принцип созревающего цветка.
день розы В ПОТОКЕ ВРЕМЕНИ
Вы когда-нибудь задумывались о потоке времени? О его векторе? Куда этот вектор направлен: из прошлого в будущее или из будущего в прошлое? Давайте наглядно представим обе эти модели. Первая понятна всем из житейского обихода: по циферблату часов стрелка бежит из прошлого в будущее. Так все и мыслят. Но задумайтесь: что минуло – разве станет будущим?
Возьмем вторую модель. В песочных часах содержимое верхней колбы олицетворяет будущее. Перетекая вниз, оно становится прошлым. Время истекает – в прямом смысле. Это необратимо. Именно так я и ощущаю время – как поток из будущего, который пронизывает меня. Где-то на дне гигантской воображаемой колбы лежат впечатления моего детства, придавленные песком позднейших событий. Это для меня почти черный ящик. И нет у меня никакой ностальгии по детству. Просто порой становится нестерпимо стыдно за ту боль, что я причинял своим родным.
Знаю только: в детстве я казался немножко дурачком. Не понимал тех картинок, которые нравились моим сверстникам. Точнее сказать, я видел в них что-то совсем другое. И потому подавленно молчал.
В памяти от детских лет, конечно, кое-что осело, но это, скорее, какие-то ощущения: запахи, шорохи, прикосновения. Например, я упал с мостков в речку… Помню, как я видел небо, и вдруг оно куда-то ушло. Или в церкви, когда батюшка окунал меня в купель при крещении, он так долго держал мою голову, что я чуть не захлебнулся. Выскочив у него из-под руки, я даже крикнул ему: «Дурак!» И меня поразило тогда, что батюшка на мою грубость как-то даже одобрительно рассмеялся.
Своей детской кожей я ощущал шероховатые большие ладони деда и жесткие волосы его усов. Наши прикосновения всегда были случайны. То он садил меня на коня, то броском откидывал меня от собаки. Я даже нашей бодливой козы не боялся, чувствовал себя под надежной защитой деда. Помню еще, как сижу где-то в кустах, а дед выкликает меня: «Денка! Денка!» Больше меня так никто не звал. Просто у деда были большие проблемы с речью, а почему да отчего – это отдельный разговор.
ПОЦЕЛУЙ АНГЕЛА
Стихи, написанные Маяковским о моем родном городе, когда-то знал каждый школьник:
Я знаю, город будет.
Я знаю, саду цвесть…
Город называется Новокузнецк, и своим рождением он обязан Кузнецкому металлургическому комбинату. Здесь все начиналось с палаточного городка энтузиастов. А какова экономическая предпосылка для всесоюзной стройки? Да уголь и руда здесь залегают рядом. Надеюсь, понятно, почему в городе комсомольской романтики процветала документальная киностудия? Вся страна ощущала дикий дефицит кинопленки, а в Новокузнецке ее – навалом, почему у нас всегда крутились ребята из ВГИКа. И никаких иных планов в моей голове тогда не могло быть – только ВГИК, только оператор. В школьные годы я был популярен как успешный участник всех математических и физических олимпиад. Я бы даже сказал, что из физики и математики выстроил себе в воображении черную башню, отгородив себя от мира.
В каникулы после десятого класса устроили меня в геологическую экспедицию. По документам я проходил рабочим. Но на самом деле был приближен к начальству как летописец: обвешан фотоаппаратом, кинокамерой, километры пленки.
Кстати, красота нашей дикой природы неописуема. Саянский и Алтайский хребты разделены здесь коридором Горной Шории, и где-то с краешку, в низинке, примкнул наш город. Словом, в экспедиции какие у меня сюжеты? Тайга, сопки, горное озеро. Но однажды, когда я заблудился, мне открылось зрелище фантастическое: посреди дикой тайги – паровоз. Хоть убейте, не помню, были рельсы или нет. То, что позднее Андрей Тарковский так мощно воссоздал в «Сталкере», я созерцал наяву. Может, это были остатки лагерной зоны? Поблизости наткнулся на склад с уцелевшей взрывчаткой (кажется, аммоналом). Из экспедиции я вернулся совсем другим человеком. Перешел учиться в школу рабочей молодежи. С кинокамерой не расставался. А получив аттестат, в тот же вечер сел в поезд на Москву – и был таков. Моя цель понятна: ВГИК, мастерская Ромма, куда привели меня знакомые студенты.
Ну чем могла поразить Михаила Ильича моя операторская фигня? Он выглядел утомленным, терпел меня, думаю, из вежливости. Но тут произошло что-то странное: внезапно (видимо, от смущения) я выронил из рук книжку, и листки из нее разлетелись по мастерской. Мы оба кинулись их собирать и даже, помнится, нечаянно столкнулись лбами. А на листках, знаете, что было? Фотографии скульптурок, которыми я баловался, не придавая им никакого значения. Уж никак не ожидал, что Ромм проявит интерес к моим опытам и даже повезет меня в мастерскую Манизера. А Манизер по поводу моей композиции «Девушка и олень» сказал, что так лепить способны далеко не все его студенты. Когда меня, ошалевшего, Михаил Ильич вез обратно, он обратил мое внимание на гигантскую афишу: рекламировали выставку французского скульптора Бурделя в Пушкинском музее. «Сходи туда непременно», – сказал маэстро. И когда я туда пришел, все и произошло. Башня, которую я сложил из физики-математики, вмиг рассыпалась. Вся эта внезапная цепочка Ромм – Манизер – выставка Бурделя стала дорогой к самому себе. Словно меня ангел поцеловал. Иначе не скажешь.
Правда, на свою столбовую стезю я все-таки не сразу вырулил. Еще был котел воды вареной да котел воды студеной. Первый – это обитание в богемной среде, в общежитии на Трифоновке, где собралась молодежь творческих столичных вузов, где были диспуты, переходившие в пирушки, и пирушки, располагавшие к откровениям. А второй котел – это служба в армии с такими испытаниями, о каких и не вышептать. И только после этого поступил я в Ленинграде в художественное училище имени Серова и с азартом начал учиться ремеслу скульптора. Всю жизнь благодарю Ромма. Получается, что он мой крестный отец.
ОТРАЖЕНИЕ
Говорят, что я своеобразный. А ведь если посмотреть глубже, меня вообще нигде нет. Я только отражение многих людей, фантом их существования. Почему мы так любим своих родителей? Без них каждый из нас не в состоянии осуществиться. Но меня не было бы (таким, как я стал), не будь со мной рядом моего деда… Или я постоянно вижу мысленно кудри Льва Константиновича, моего педагога в училище. Вижу за роялем Святослава Рихтера, как он напрягается и краснеет лицом, прикасаясь к инструменту, как будто преодолевая какое-то необъяснимое сопротивление… Выходит, все это тоже мои родители. Ведь собираешь свой мир по крошечкам. Так Иисус собирал в мире любовь по атомам, так Павел Филонов собирал по жилочкам и клеточкам свой пульсирующий образ.
Иной раз даже сам удивляешься, кого ты носишь в себе. Леплю какую-то композицию – и вдруг знакомая барышня начинает переть из-под твоих рук. Именно «переть», преодолевая сопротивление материала. Значит, она чем-то глубоко зацепила тебя.
Конечно, идет взаимообмен, и я отдаю другим свою энергетику. Вибрации таких взаимовлияний – тонкая и загадочная материя. Возьмем двух моих сыновей. Старший, Максим, – яркий, он не говорит просто так, его слово обеспечено мыслью. Мне кажется, я передал ему что-то свое. Что значит передал? Носил его маленького на руках, пел ему песни Битлз, сочинял фантастические сказки. А младшему Андрею хотел рассказать, а не выходит. Он уже обездоленный. Не со всяким человеком контакт возможен на одном уровне.
Да вот даже в мастерской я постоянно ощущаю разность между людьми. Один придет – и я в его присутствии спокойно продолжаю лепить. А почему тогда стоит зайти другому, и я загораживаю от него работу своим телом или задвигаю ее в угол? Так иная птица уводит опасность подальше от гнезда со своим выводком.
день хризантемы ЧУДО-ЮДО В РОЗОВОЙ РУБАШКЕ
Край наш на стыке двух гигантских хребтов столько диковин показал нам еще в детстве, что мы и удивляться им перестали. Сколько летающих тарелок видели – никто не считал. А сколько нечисти всякой водилось… Когда мы в каменоломне собирались или на речке купались, к нам часто присоединялся человечек в розовой рубашке и жилеточке. Гномик, наверное. Он и бегал с нами, и смеялся, и травкой какой-то угощал нас особенно вкусной. Вроде человек, только крошечка. Однако, я замечал: след от ступни у него совсем другой – один только квадратик от каблучка. Его особенно приманивал и забавлял наш мячик, он мячика никогда не видел.
«А где ты живешь?» – допытывались мы у Моти, нашего странного дружка. Он всегда отшучивался. А иной раз махнет в сторону: мол, вон там, в горе. Наверно, ему нравилось быть в нашей компании. Мы не раз сидели с ним у костра, ждали, пока картошка на углях поспеет. И вот однажды никто не решается схватить горячую картофелину. И тут наш гномик протянул к кострищу руку, и на наших глазах рука его вдруг сделалась гигантской. Вот тогда мне впервые страшно стало. Мороз по коже пошел. Потому и запомнилось.
КЛАДОИСКАТЕЛЬ
Припомнил, почему я тогда все-таки в экспедиции заблудился. Мне лет 16-17, и я еду верхом на лошади, везу в суме переметной два мешка с приборами. В небе радуга переливается, и на душе как-то легко и беспечно. И не дает покоя примета: где радуга в землю упирается, там ищи клад. Местные-то жители на такие приманки не соблазняются, а я думаю: почему бы и не рискнуть? Показалось мне вдруг, что вот оно – основание радуги. Спешился я и стал прикидывать, где копать. А дальше вдруг вороны налетели, и я загляделся на них. А когда наконец перевел взгляд на землю – место вроде незнакомое. Ни радуги, ни лошади. Пошел через перевал, только вскоре понял, что заблудился. Стал соображать, приглядываться: на каждой высокой сопке стоит триговышка. Это меня и спасло, потому что номер нашей триговышки я запомнил. С трудом, но все же отыскал ее, а потом пошел от вышки по азимуту. Компас-то при мне. Так блуждал я трое суток, именно тогда и набрел на паровоз и склад со взрывчаткой. А когда доплелся до нашей стоянки, меня уж собирались искать. Кстати, лошадка моя раньше меня лагерь нашла. Выходит, умнее оказалась.
ВАВИЛОНСКАЯ БАШНЯ
У нас все крайности: то отгородились от всех железным занавесом, то идет оголтелое натаскивание на западную модель цивилизации, попытки превратить русского человека в стандартного европейского обывателя. Но есть одна принципиальная закавыка.
Буржуазный либерализм считает: человек свободен делать то, что не мешает жить другим. Православие ставит вопрос иначе: человек свободен делать все кроме греха. На пути греха заслон в виде десяти заповедей. Но главный-то регулятор – наша совесть. Помните, как говорит Паскаль о том, что нет ничего прекраснее на свете, чем звездное небо над головой и нравственный закон в душе человека. Буржуазный либерализм плевать хотел на нравственный закон. Для него все относительно, то есть в сущности все едино. Нет ни высокого, ни низкого. Все это и составляет питательную почву постмодернизма, где свободное волеизъявление художника возводится в абсолют. Если захочет, пусть хоть из овечьего помета выстроит портрет Моны Лизы.
Помните первые шаги модернизма? К примеру, трагически надломленные образы Модильяни… Тогда казалось: какое роскошное дерево взошло. Но дерево-то познается по плодам его, а плоды оказались не просто горькими – ядовитыми. То есть, страшен не сам постмодернизм, а весь путь его, ведущий в никуда.
В архитектуре, самом актуальном искусстве, это выражено с предельным цинизмом. В Москве всерьез обсуждается проект сооружения в триста этажей. В Петербурге только что выиграл конкурс проект англичан на строительство запредельно высокой башни, которая взорвет горизонтальную гармонию Северной Пальмиры. Образ этой проклятой гигантомании давным-давно знаком всем: Вавилонская башня, символ хаоса, столпотворения, бесовщины.
Мне часто возражают на это: «Да ты ничего не понимаешь в современном искусстве». Почему так говорят? Да потому что многие больше всего на свете боятся показаться несведущими, отсталыми. Раньше была такая мода: нанимать зрителей, аплодирующих на провальном концерте или спектакле. Теперь таких – целая Москва. Они «втюхивают» массовому потребителю эстетический товар, который лежит вне культурного поля. А по мне лучше уж слыть отсталым, чем быть циничным и лживым. Я не умею врать с детства, чем обязан своим бабкам: они видели меня насквозь.
день хурмы НЕСКАЗАННОГО СВЕТ
Представьте себе: человек владеет европейскими языками – английским, немецким, итальянским, испанским – а живет в Горной Шории и обихаживает совхозных коней. Это и есть мой дед Василий. Жеребцы, кстати, отличались таким свирепым нравом, что сладить с ними только и мог мой дед. Они жили в загоне на подворье Вострецовых.
Но надо бы начать с того, что наша большая семья – отголосок гражданской войны. Сошлись два враждебных родовых клана, как Монтекки и Капулетти. Только почва для раздора – политическая. Отец моей матери – из революционных разночинцев, когда-то лечил Ленина, но в годы репрессий сослан в места не столь отдаленные, где вскоре и скончался (я его не застал в живых). Знаю только, что дед Василий считал революционеров за нелюдей, и сваты никогда не встречались – это было исключено. А у деда Василия вот какая вышла судьба.
Он служил инженером на ижорском заводе под Петербургом, а когда началась война 1914 года, оказался в Америке. Тогда ведь тоже было что-то вроде лендлиза. То есть, русскому фронту помогали Англия, Франция, США. Кто сапогами, кто винтовками, а Америка – автомобилями. За поставку машин в Россию отвечал адмирал Александр Васильевич Колчак (может, он был тогда военным атташе?). Ну, а мой дед, как механик высокой квалификации, оказался у него в роли эксперта по моторам. Вот тогда, думаю, и сложилось у Василия Никитича почтительное отношение к Колчаку – за его самоотверженную заботу о русской армии. Да что там «почтение»?! Он его боготворил и, наверное, за счастье бы принял сапоги ему чистить.
Но в 1917 году грянули новые политические бури. Колчак командовал Черноморским флотом, а дед на торговом судне добирался на родину. Корабль держал курс на Владивосток, но то ли на мину напоролся, то ли еще что… Словом, судно затонуло, и сколько его обломки носило по морю, никто не знает. С той катастрофы мой дед и потерял голос. Не знаю, может, что-то непоправимое случилось со связками? В общем, он мог изредка сказать одно – два слова (а писать – сколько угодно). С Дальнего Востока перебрался в Восточную Сибирь. Как я себе представляю, где-то в Красноярске или Иркутске сразу устроился механиком, что немудрено. Толковых механиков тогда было столько же в стране, как сейчас космонавтов. С голоду не умрешь. А Верховным правителем России (а в реальности – Сибирского края) был в ту пору именно Александр Колчак. Недолго, правда, один только год. И догадываюсь: как только кончилась его власть, деду надо было немедленно замести свой след. Выход он нашел просто отчаянный: поднял в воздух самолет и был таков. Правда, при этом он умыкнул еще и девицу Марию, сибирскую красавицу. Самолет приземлил в Туве, где совершил выгодную сделку: у местного богатея обменял «летающую птицу» на коней. На этих конях они с Марией и прошли до золотых приисков Горной Шории. А в те годы попробуй, найди беглеца… Связь-то какая? Тогда легко исчезали не то что люди – целые составы вагонов.
Что такое золотые прииски для деда? Там драги работали, и, значит, кому-то надо отлаживать и настраивать их механизмы. Опять умелые руки Василия Никитича при деле. А позднее, когда голод в Сибири начался, что спасло его семью? Да в магазине Тогрсина выменивали продукты на золото.
Я рано научился отличать слова как сотрясение воздуха (болтовню) от слов, с помощью которых человек входит в мир другого. А с дедом у нас вообще была наполненная тишина. Немота – совсем не помеха для понимания, если есть взаимный интерес. Дед усмехнется в усы, или крякнет выразительно, или махнет рукой – что тут непонятного? Это умение деда настраивать на свою волну я, наверное, перенял у него.
Я рос таким, что никогда не мог заломить ветку у дерева или бросить камень в собаку. А когда кто-то из ребят отрубил котенку хвост, это вызвало у меня жуткое недоумение. Чувство недоумения все чаще приходило ко мне, когда я стал подрастать. Напрочь лишенный фальши, я не понимал, почему надо молчать про то, что меня окрестили. А помнится, когда умер Сталин, бабушка ликовала открыто. Мама ей тогда и говорит: «Вы хоть при детях-то так не радуйтесь». И по отношению к Колчаку та же двойная мораль. Все поливают его политическими помоями, поют про него ехидные частушки «Табак японский – правитель омский», а суровый дед его боготворит.
В правоте деда я усомниться не мог. Он был моим оком на мир. Но и я чувствовал, что он выделяет меня среди многих своих внуков, не потому только, что я самый младший. Я был ему ДАН, потому и стал его продолжением.
ПОСЛУШАНИЕ
Казалось бы, обучение этюдам – занятие сугубо материальное, с очень конкретными заданиями. Тем более меня поражало, что своими комментариями наш педагог Лев Константинович Вальц часто не вписывался в разъезженную колею материализма. Во всяком случае, именно тогда не без его влияния я стал приходить к мысли, что первично-то именно не бытие, а сознание. И с той поры ни разу в этом не усомнился.
Правда, со временем наш Лев научился воздерживаться от прямых высказываний, а часто и как-то слегка растерянно стал говорить с нами о музыкальных концертах, о консерватории. Я потом понял его тактику: он не хотел нависать над нами с мелочной своей опекой, не хотел подсказывать, какой шаг надо сделать, чтоб оказаться на дороге к Храму. Его цель была – сказать, что такая дорога есть. А там уж сами решайте.
В этой связи припоминаю диалог, ставший легендой. Однажды в Комарово Станиславский с театральным художником Головиным засмотрелись на полет птиц. Константина Сергеевича волновало: как это у них получается? «Да очень просто, – сказал Головин, – поднимает крылья и вспархивает». «Ну нет, – не согласился Станиславский, – птица сначала становится гордой». Используя эту метафору, можно сказать, что Лев Константинович учил нас не крыльями махать – он учил становиться гордыми.
Трудней всего выразить, как зарождается образ. Конечно, будет понятно, если сказать, что все мысли материальны, и порой, когда они входят в резонанс с миром, высекается искра. И все же это не вся правда, далеко не всегда к творчеству подвигает рациональный стимул. Но как об этом сказать?
Живешь, как все люди, погрязнув в грехах, испытывая то гордыню, то стыд от сознания творческого бессилия. И вдруг тебя пронзает ощущение (или предчувствие?) прощения. Куда-то исчезают путы сомнений, обязательств, самоистязаний, сердце снова чувствует свободу и желание дерзать. Это неописуемое состояние захватывает тебя целиком, ты не в силах ему противиться, ты становишься рабом этого состояния, исполняя новое задание Творца. Наверное, это и есть послушание. Другое слово мне, пожалуй, не найти.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Помните, в детстве Геннадий казался дурачком, потому что иначе видел и понимал картинки. Он и сейчас в мире деловитых и практичных людей выглядит блаженным в своих попытках выхватить из космической реки времени какие-то моменты и отлить их в бронзе. Его образы непредсказуемы, они шокируют, будоражат, дразнят. Это всегда удар по нервам. Разве не такими же неопознанными и странными кажутся нам дерево, дом, собака в свете мгновенной вспышки, когда вдруг в темноте ударяет молния?
Сейчас Геннадий Вострецов отказывается от авторского клейма на своих скульптурах, как делали это средневековые мастера. Ну, конечно, отзвук, отпечаток, отражение его своеобразной и страстной личности несет в себе каждое творение, будь то Минотавр, «похищение Европы» или портреты Петра I. Мне почему-то жаль, что дед Василий не дожил до того момента, когда по-настоящему расправил крылья его Денка.
НЕПРЕДВИДЕННОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ
Не всякий собеседник способен вызвать такой отклик в душе, как Геннадий Вострецов. То я ломала голову: а был ли гномик Мотя в самом деле или он только плод необузданного воображения. То меня вдруг осенило: да немотой-то Господь наградил деда Василия ради его же спасения; может, потому только и уцелел он в «нашей буче, боевой, кипучей», что язык проглотил… А то вдруг проснулась однажды с неотступным вопросом: почему все-таки Василий Никитич так боготворил Колчака? Ведь насколько я понимаю, личность деда Василия скроена отнюдь не по сентиментальным лекалам.
Кинулась искать ответ. И наткнулась на материал о полярной Одиссее Александра Колчака. Вот уж не ожидала, что за свое научное подвижничество он, молодой офицер, в мирное время награжден орденом Св. Владимира 4-й степени и Большой золотой медалью – от Академии наук и Географического общества. Но не это потрясает сильнее всего. Судите сами. Вот как начиналась одна его история.
Молодой лейтенант Колчак принял предложение известного географа Эдуарда Толля отправиться с ним в северную экспедицию в качестве гидролога. Однако их шхуна «Заря» безнадежно застряла во льдах у побережья Таймыра, и во вторую зимовку Толль принял отчаянное решение: пробиться на лыжах с тремя спутниками к Земле Беннета, которой он нестерпимо хотел достичь. А Колчаку он завещал привести шхуну в устье Лены и доложить о результатах экспедиции в Академии наук. Слово «завещал» – не оговорка. Толль сгинул со своими спутниками в белом безмолвии. Но Колчак на заседании Академии наук настойчиво просил об одном: дайте мне средства для спасательной экспедиции. Ученые мужи смотрели на него как на безумца. Но лейтенант уверял, что у него есть реальный план: дойти до Земли Беннета не на шхуне, а на легкой шлюпке по разводьям, перетаскивая ее местами через перемычки. Он был счастлив, получив в конце концов согласие. Набрав себе шесть надежных спутников (матросов и мезенских добытчиков тюленей), отправился через Якутск и Верхоянск в стойбище, где его ожидали с партией ездовых собак. На собаках добрались к устью Лены, сняли с «Зари» вельбот, погрузили на нарты и тащили по льдам на Новосибирские острова. Сорокаградусный мороз, тьма, собаки выдыхаются и ложатся в снег через каждые пять-шесть часов. Это происходит весной 1903 года, то есть еще не изобретено радио, помощи не жди, и каждому грозит гибель от цинги, обморожения, банального аппендицита.
Наконец открытое море! Расстались с собаками и тунгусами и вышли на малом вельботе в Благовещенский залив. И дальше шли и ночью и днем сорок двое суток в Ледовитом океане – молодой лейтенант и шестеро гребцов. В непросыхающей одежде. На веслах и под парусом. В тумане и под ливнем.
Что ждало их на Земле Беннета, неприступной суше, придавленной льдами, уместней умолчать, чтоб не потерять окончательно ниточку размышления. Тем более, что даже в этом повествовательном обрывке ясно просматривается нравственный закон в душе Колчака: если другому угрожает гибель – кидайся на помощь, презирая опасности на своем пути. Даже если Василий Никитич не знал всех подробностей спасательного похода Колчака, разве это мешало ему в общении с начальником разглядеть сияние его самоотверженного и отважного сердца?
Мысль об отражениях, владеющая Геннадием Вострецовым, не столь оригинальна, сколь плодотворна. Похоже, существуют действительно какие-то незримые мосты от человека к человеку – поверх политических пристрастий и родственных связей. Так неожиданно для меня историческое время вдруг приблизилось, предстало живым и трепетным, как эстафета несказанного света, и в эту эстафету встроился наш герой со всеми своими странными видениями, прозрениями бодрствующего духа, рукотворными воплощениями – одно диковиннее другого.
|